Шрифт:
Закладка:
Боцман привел троих матросов, они встали с сетью возле дверей: на тот случай, если Воропаев вздумает вырываться и его придется вязать. Открыли дверь. В нос сразу ударило тем запахом, который источают общественные туалеты на материковских полустанках. Денис Григорьевич брезгливо пошевелил носом, но все же отстранил боцмана и матросов, заглянул внутрь. Видны были только несколько больших ящиков с бухтами тросов и лежавшие в углу горой под самое перекрытие сети: ненужные, старые, наверное, уже подопревшие снизу. Денис Григорьевич шагнул на ступеньку и тогда только увидел сидевшего в углу Воропаева, но уже как бы и не Воропаева – все лицо одичавшего человека заросло шерстью, сидел он вытянув ноги и рукой черпал что-то из ведра, зажатого между ног, ел, не обращая внимания на вошедших. Денис Григорьевич присмотрелся: черпал он какую-то бурду, свисавшую с подбородка длинными ошметками, – то ли макароны, то ли еще что-то, похожее на тресковые белые кишки. Громко, с хлюпом и причмоком всасывал он эти длинные макароны-кишки.
– Что ему дали? Объедки, что ли? – недовольно спросил Денис Григорьевич.
– Да вот дали ребята что-то, у него аппетит такой стал, будь здоров, ведь теперь ведро съедает, а не дать – он буянить начнет. – Боцман вдруг ожил, очеловечился сквозь свою отмирающую оболочку. – Надо бы его в больницу, поскорее на берег свезти или передать на попутное судно, а то он все хуже и хуже делается, совсем свихнулся, бедолага, все углы изгадил…
– Ну, раз ходит в угол, а не под себя, значит, не так уж и свихнулся.
– В угол, – подтвердил боцман, – но это в нем последнее осталось…
Денис Григорьевич подумал и опять возразил:
– Доктор уверял меня, что потерпеть еще можно.
Боцман скривился, ничего не сказал. Денис Григорьевич вздохнул:
– Ничего не поделаешь, придется потерпеть. Ну на какое попутное судно мы его передадим? Сам подумай, кто его к себе на борт возьмет?.. Ну и, ты же понимаешь, Геннадий Ефимыч, мы из-за него сейчас не можем крюк делать. Вот сдадим продукцию… Как-нибудь до дома довезем.
– Я понимаю. – И опять глаза боцмана заволокло усталостью, отрешенностью: мол, делайте что хотите.
– Ладно, закрывайте.
Денис Григорьевич после этого больше ни разу не навещал Воропаева и даже не справлялся о нем. А четверо суток спустя они подошли к проливу Цугару. Лоцман сел к ним задолго до входа в бухту. Когда катер с лоцманом только появился, встречавший его старпом, глядя с палубы, говорил в голос:
– Из всего люди делают деньги. Он нам – как собаке пятая нога, а тоже, смотри-ка, поиметь нас захотел, обезьяна. – Говорил для смеявшейся матросни, ничуть не заботясь, что лоцман, может быть, понимает по-русски: в последние годы таких, знающих русский, много развелось в портах Японии и Кореи.
Лоцман, в исключительно белом кителе, в белых перчатках, и правда, как обезьяна, ловко взбежал по штормтрапу, перемахнул через борт. Этот штормтрап и то место на борту, где вывесили его, матросы за несколько часов до появления лоцмана драили со стиральным порошком. Но лоцман уже наверху намеренно провел белой перчаткой по какому-то лееру и на входе в рубку, так, чтобы вся вахта и капитан видели, посмотрел на перчатку, на полоску копоти, и при этом покачал головой, улыбаясь тонко, улыбкой этой, мстительной, как бы произнося: что с них возьмешь – русские… Так что Денис Григорьевич сразу понял: по-русски понимает. Денис Григорьевич заученно приятно улыбался, приглашал:
– Плисс, плисс… – Но позже, улучив момент, подозвал старпома. – Что же вы пароход позорите? – зашипел он. – А этому, этому скажите… – Он покраснел, не находя больше слов, но было понятно, что Денис Григорьевич говорит о боцмане. – Ладно, я потом сам… Идите… – И гневный, но улыбающийся, ушел из рубки.
Земля вздымалась сопками, которые огромной подковой обхватили бухту, и порт словно распластался под их величием беловатой плесенью. Чем ближе подходили к городу, тем контрастнее становились эти два явления: сопки и порт. Сопки были дикими и фиолетово-зелеными, как любые сопки в диких местах, где человеком и не пахнет, а города будто и не было видно за портовыми сооружениями. Здания белые и серые или темные, почти черные, совсем невысокие, всего в несколько этажей.
Порт и рейд были забиты судами, между которыми сновали катера. И все это умещалось на клочке моря и побережья в несколько километров, и во всем казался жуткий непорядок, неразбериха, хотя Денис Григорьевич хорошо знал, что, несмотря на тесноту и внешний непорядок, у японцев здесь всему отведено местечко – определен клочок землицы или водицы, и все движение подчинено единому разуму, размечающему и безошибочно назначающему на добротных компьютерах, куда кому встать.
Встали по соседству с таким же русским судном, только под флагом Кипра: бежали рыбачки от ненормальных отечественных налогов, платили мзду в чужую казну. Денис Григорьевич с ленцой рассматривал соседа, смотрел так, будто не видел ничего, но на самом деле примечал неспешных людей на корме. И подмечал одного из матросов со своего судна по фамилии Куценко. Подвижный юркий мужичок с озорными глазами уже перекликался со знакомым с траулера под кипрским флагом. Денис Григорьевич минут через пять велел позвать Куценко, стал расспрашивать его, как дела у соседа, и Куценко, все еще возбужденный встречей со знакомым, говорил:
– У них дело швах и капитан так себе, сдаются совсем по дешевке…
Денис Григорьевич, глядя на него, думал: «Дурак ты дурак, ничего-то ты не понимаешь, и радость твоя дурацкая…»
Матрос ушел, а Денис Григорьевич стал в бинокль рассматривать чужой город, снующих на пирсах людей и транспорт и почти физически ощущал чуждость и неприязнь этой земли: ее чуждость и неприязнь к себе и свои, ответные, не более ласковые чувства к ней. И только теперь, разглядывая в бинокль чужой город, Денис Григорьевич начал понимать, что все это время, что бы он ни делал, о чем бы ни говорил или даже ни думал, поверх всех его дел, слов, дум смолой разливалась главная тяжелая черная мысль: а жизнь-то его, вот та благополучная, а может, и не совсем благополучная, но ровная, наполненная своими делами, и людьми, и прихотями, – что там кривить душой, любил он свои прихоти, и теперь они ему казались приятной радостью, такой же обязательной, как, может быть, для ребенка новогодние подарки, – жизнь эта его вот именно сегодня и развалится окончательно и бесповоротно, будто башня, которую землекопы по дурости своей подкопали с одного бока, словно и не видели, где копали, и не видели, что вот перед ними башня такая выстроена, пусть не очень аккуратная, но ажурная, с надстроечками, с витражами в окнах, с сытными запахами из форточек… Валилось все это теперь, именно теперь – не подопрешь, не удержишь… И заново не начнешь, не отстроишь. Теперь думать надо было не о новом, а о том, чтобы самого не погребло под развалинами, думать надо было над тем, как живым выскользнуть из-под обломков.
Таможню прошли за два часа, таможенники никуда не заглядывали, проверили судовую роль, полистали паспорта, подписали бумаги. А вот перекупщика пришлось ждать, и неслыханность такого события, как ожидание менеджера, ничего хорошего не обещала. Когда же тот явился, подчеркнуто тонкий, с тонкой дерматиновой папочкой, в темном костюме, Денису Григорьевичу стоило труда напустить на свою скисшую физиономию дурашливую приветливость. Для менеджера, как и для таможни, спускали к палубе ладного, чистенького катерка пассажирский трап.
– О, Тоши-сан, дорогой наш, здравствуйте!
Денис Григорьевич растопырил руки навстречу кланяющемуся, тонко улыбающемуся японцу, с которым он уже имел дело в эту путину. Денис Григорьевич смотрел на него сверху вниз, растопыренными руками как бы желая обхватить все эти его поклоны и хорошо зная, что японцу нравится именно такое ответное русское приветствие: радужно-улыбчивое, дурашливое выпячивание груди, размахивание руками, бравада,